– Ладно.
– Значит, возобновим их завтра, так? Очень хорошо.
Получив, стало быть, разрешение удалиться, я поплелся в мою комнату и бухнулся на кровать. О существовании племянника она никогда не упоминала. А я-то думал, что мы с ней становимся все ближе. Да мы и становились все ближе. Но как же тогда объяснить все это? Знала ли Альма заранее о приезде племянника, а меня известить не потрудилась? Или он появился без предупреждения, а она приняла его, не колеблясь? Но тогда в последнем содержится жестокий урок для меня: чтобы получить благосклонность Альмы, делать ему ничего не нужно и доказывать тоже. По одному только праву рождения этот тип – и что у него за куцее имя, Эрик! – связан с ней узами, о каких мне и мечтать-то нечего, проживи я у нее хоть три месяца, хоть тридцать лет. И я вспомнил, какое у Альмы было лицо, когда я вошел к ним в гостиную, – совсем домашнее, откровенно говорившее о том, как хорошо у нее на душе. Такого лица я у Альмы еще не видел – и негодовал на нее за это. Умом я понимал, что веду себя глупо. Никакого права на ревность я не имел. Однако разговор с матерью взвинтил мои нервы, а внезапное появление чужака, который на самом деле был не чужаком, но угрозой – настоящей или воображаемой, взбаламученному рассудку это без разницы, – вогнало меня в панику. Альма наказывала меня. За что? Что я такого сделал? Уязвил ее гордость, проявив заботу о ее здоровье? Именно из-за этого все и происходит? Они, видите ли, беседовали обо мне. С какой стати? О чем тут можно беседовать? И я имею право знать контекст, верно? Да и не походило оно на беседу. На насмешку оно походило, вот на что, и на неприкрытый намек: он явился, чтобы выжить меня отсюда. Все кончено. Меня ждет улица. Прекрасному сну пришел конец. Стиснув зубы, я вытащил мою рукопись и начал прикидывать, сколько пройдет времени, прежде чем она прикажет мне убраться на все четыре стороны. Надо бы уложиться прямо сейчас и тихо уйти, избавив всех от неприятной сцены…
Я постоял в коридоре, подслушивая, ни слова не разобрал, однако услышал смех, частые всплески смеха, и душу мою обжег гнев. Чем, господи помилуй, типчик вроде него мог развеселить женщину вроде нее, разве что сморозил несусветную глупость, от которой она поневоле расхохоталась – над ним? Но нет. Она рассмеялась снова – и не над ним, а с ним вместе. Он тоже смеялся – легко, уверенно, торжествующе. Значит, это наказание, решил я. И, вернувшись в комнату, стал ждать, когда они распрощаются.
Часы пробили четыре, потом пять, потом шесть.
В половине седьмого я постучал в дверь библиотеки и объявил, что должен уйти.
– О, – произнесла Альма. – Как жаль. Я надеялась, что мы пообедаем все вместе.
– У меня назначена встреча. Извините.
– Вы ничего о ней не говорили.
– Вылетело из головы.
Альма вгляделась в меня. Думаю, она поняла, что я вру.
– Очень хорошо. Но прежде, чем вы уйдете…
Она сунула руку в карман кофты, достала маленькую чековую книжку с обложкой из синего кожзаменителя. Обычно Альма держала ее наверху, в своей комнате – с собой не носила. Что же все-таки происходит? Он просил у нее денег? Я взглянул на него, он смотрел в сторону.
– Мистер Гейст. – Альма помахала в воздухе чеком, а я внезапно понял смысл того, что мы обращаемся друг к другу со словами «мистер» и «мисс». В этом не было ласки или лукавой шутливости. Альма стремилась провести между нами черту. И если я до сих пор это не уяснил, так винить мне, кроме себя, некого.
Я пробормотал слова благодарности, взял чек.
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказала Альма. – Приятного вам обеда.
Вечер был тихий, я слонялся по окружающим Гарвард-сквер кирпичным каньонам, надеясь, что людская толпа подействует на меня, как белый шум, заглушит обиду, которая, как я виновато понимал, превосходила силой все прочие мои чувства. У станции электрички толклась компания подростков: дети подземелья, пригородное хулиганье с английскими булавками в ушах и вызывающими улыбками, которые свидетельствовали о годах очень не дешевой работы дантистов. Подростки необъяснимым образом напомнили мне Эрика, и я, развернувшись, пошел к «Выгону», понаблюдал за игравшими там в софтбол студентами. После чего ощутил себя скорее жалким, чем разгневанным. Ей-богу, думал я, пора бы тебе и повзрослеть. Этой женщине восемьдесят лет. Она заслужила право принимать кого захочет, а уж родственника тем более. И, судя по абрису его лица, родственника кровного. Сестра Альмы была старше нее, поэтому трудно поверить, что он и вправду племянник. Внучатый, скорее всего, а это означает, что, называя его «племянником», Альма норовит подчеркнуть особую свою близость к нему. И что, разве она не имеет на это права? Не мне решать, к кому ей следует питать расположение. Хочет разговаривать с ним, пусть хоть целый день разговаривает. Не мое это дело. И главное: никто же ни словом не обмолвился о том, что меня следует выгнать из дома. А все мои трепыхания говорят только о том, что я не считаю мое положение надежным, – и ни о чем больше.
Конечно, его это не извиняло. Очень может быть, что он наркоман. Я все вспоминал о самодовольной легкости, с какой он развалился в моем кресле, – разве я не вправе, проведя в этом кресле столько времени, столько часов, считать его своим? – не говоря уж о том, как он поглядывал на чековую книжку. Так, точно она принадлежит ему…
Мысль о возвращении в дом Альмы была для меня непереносима, и я пошел в Научный центр, постоял там в компьютерной кабинке. Почту я не проверял уже две недели, так что спама у меня накопилась куча. Зря я сюда приплелся: одиночество лишь придавило меня с большей силой.