Больше всего поразило меня отсутствие фотографий. У кого же нет на каминной полке портретов матери и отца? Супруга или супруги? Детей? Друзей, наконец. А на этой стояли только керамические часы. Да и стены были почти голы. У двери, в которую вышла хозяйка дома, висела знаменитая литография Одюбона, изображающая каролинского попугая – в природе вымершего, но выжившего в искусстве, – зеленая, красная и желтая краски словно вибрировали, и казалось, что птица вот-вот вскрикнет. Рядом с литографией разместился ночной морской пейзаж – черное небо и черные волны.
Я услышал приближающиеся шаги.
От подушек софы, на которую я опустился, легко повеяло духами.
Она вручила мне второе блюдце с чашкой.
– Не знаю, что вы предпочитаете, поэтому вот вам лимон, а вот сахар. Если хотите молока, я принесу.
– Нет, все замечательно, спасибо.
– Пожалуйста, пожалуйста. – Она уселась напротив меня, пододвинулась поближе к своему чаю. Осанка у нее была безупречная. – Надеюсь, нашли вы меня легко.
– Да.
– И затруднений не испытали.
– Никаких.
– Превосходно. Я отметила вашу пунктуальность – добродетель, ныне прискорбно редкую. Der erste Eindruck zählt, ja?
Немецкий заслужил дурную славу языка одновременно и резкого, и тяжеловесного, но ее выговор был легким, балетным; мне все еще не удалось понять, из каких мест мог он происходить. Английские shall и shan’t выглядели у нее не столько аффектированными, сколько заученными, и я погадал, воспитывали ее британские гувернантки или она просто получила образование за границей. Впрочем, пока я не зашел в моих домыслах слишком далеко, хорошо бы…
– Не хочу показаться грубым, – сказал я, – но я все еще не знаю вашего имени.
Она рассмеялась.
– Как странно. Опять-таки, извините. Похоже, у меня смерзлись мозги. Альма Шпильман.
– Рад знакомству с вами, мисс Шпильман.
– Взаимно, мистер Гейст. Простите, что была так резка по телефону. Увы, это моя дурная привычка. Я помню времена, когда и короткий разговор стоил огромных денег. Когда я была в вашем возрасте… – Она примолкла. – Ох. Мне вовсе не хочется оказаться одной из старух, каждый рассказ которых начинается со слов «когда я была в вашем возрасте».
Я улыбнулся.
– Так о чем же вы хотели со мной беседовать?
– Ну, отправные точки всегда найдутся. Да? Для философа никакая тема не бывает запретной.
– Только не считайте себя обязанной разговаривать со мной о философии.
– Я и не считаю, нисколько, – сказала она. – Однако в этом и состоит причина, по которой я вас сюда пригласила. За годы моей жизни я успела свести знакомство со многими философами. Можно сказать, что я и сама отчасти философ. Однако теперь наткнуться на одного из них отнюдь не просто, они так же редки, как знание пунктуации. До вас мне успели позвонить два киношника, три писателя, лингвист и некто, обучающийся на лесовода. Все, подобно вам, из Гарварда, хотя вы первый, кого я пригласила к себе. Думаю, это наказание мне за то, что я поместила мое объявление в студенческой газете. Я ошибочно полагала, что так удастся обратиться к публике более утонченной.
– Что же вас в них не устроило?
– То, что все они были чудовищно глупы.
– Это плохо, – сказал я.
– Для них – да, плохо, и даже очень. Быть тупицей – ужасно, вам так не кажется?
– …Да…
– Похоже, вы так не считаете.
– Нет, почему же…
– Во всяком случае, у вас имеются оговорки.
Я пожал плечами:
– Не уверен, что я вправе…
– Пф! Прошу вас, мистер Гейст. Я попросила вас прийти сюда не для того, чтобы вы повторяли, точно попугай, мои соображения.
– Видите ли, – сказал я, – есть люди, которые считают разум своего рода проклятием.
– И вы тоже?
– Я? Нет. Вернее сказать, не всегда.
– Но все же бывает, так?
– Думаю, каждому из нас выпадают мгновения, когда мы сожалеем, что не способны заставить наш ум замолкнуть.
– Но ведь на то и существует вино, – сказала она. – А вам нравится делать это, мистер Гейст? Заставлять ваш ум замолкать?
Горло мое сдавила жалость к себе, я едва удержался, чтобы не поплакаться на Ясмину, на мою забуксовавшую в отсутствие руководителя карьеру, на то, что я и сюда-то пришел ради денег на пропитание. Но я снова пожал плечами:
– Вы же знаете. Angst.
Да, я был прав, глаза у нее зеленые, однако, когда она улыбалась, цвет их менялся, – или мне так показалось?
– Ну, тогда все в порядке. То, что вы несчастны, у меня никаких возражений не вызывает. Это сделает вас более интересным собеседником. В том-то и была общая беда ваших предшественников. Все они казались неправдоподобно жизнерадостными.
Я усмехнулся:
– Уверен, они считали, что ведут себя как полагается.
– О да. Таковы американцы. А вот венцы в счастливые концы не верят.
– А я-то все гадал…
– О чем?
– О вашем акценте. Решил, что он, скорее всего, швейцарский.
Она приняла оскорбленный вид:
– Мистер Гейст!
Я извинился, по-немецки.
– У вас хороший выговор. Чистый. Я просто обязана спросить, где вы его приобрели.
– Прожил полгода в Берлине.
– Ладно. Я и это не буду ставить вам в вину.
– А вот в Вене не был ни разу, – добавил я.
– Съездите непременно. Единственный стоящий город на свете. – Она улыбнулась. – Ну хорошо. Давайте обсудим следующее: каким лучше быть – счастливым или умным?
Давненько не вел я разговоров, подобных тому, что состоялся у нас с Альмой в те послеполуденные часы. Методичным этот разговор не был. Мы вовсе не стремились прийти к каким-то выводам, заключениям. Напротив, наша беседа представляла собой великолепно хаотичный каскад мыслей, метафор, аллюзий. Ни я, ни она не держались твердых позиций, нам довольно было возможности жонглировать словами, порой в поддержку, порой в опровержение той или иной мысли. Я цитировал Милля. Она – Шопенгауэра. Мы спорили о том, может ли человек утверждать, что он счастлив, не имея ни малейшего представления об истине. Мы обсуждали концепцию «эвдемонии», посредством которой греки описывали и состояние счастья, и совершение добродетельных поступков, а потом переходили к спору о добродетельности этики, системы ценностей, которая опирается на развитие характера, – в противоположность деонтологии, опирающейся на универсальные заповеди (например, «не лги»), и консеквенциализму, который ставит во главу угла полезность, счастье, порождаемое действием.